— Правда, — рассуждал я. — Я, может быть, в Бога не верую, но вдруг все-таки Бог есть и он припомнит мне все мои гнусности: Андриенку бил в такую святую ночь, кулича не освятил да еще орал на базаре во все горло не совсем приличные татарские песни, чему уж не было буквально никакого прощения.
Сердце щемило, душа болела, и с каждым шагом к дому эта боль все увеличивалась.
А когда я подошел к отверстию под крыльцом и из этого отверстия выскочила серая собака, что-то на ходу дожевывая, — я совсем пал духом и чуть не заплакал.
Вынул свой раздерганный собакой узел, осмотрел: яйца были целы, но зато кусок колбасы был съеден и кулич с одного бока изглодан почти до самой середины.
— Христос воскресе, — сказал я, заискивающе подлезая с поцелуем к щетинистым усам отца.
— Воистину!.. Что это у тебя с куличом?
— Да я по дороге… Есть захотелось, — отщипнул. И колбасы… тоже.
— Это уже после свячения, надеюсь? — строго спросил отец.
— Д-да… гораздо… после.
Вся семья уселась вокруг стола и принялась за кулич, а я сидел в стороне и с ужасом думал:
— Едят! Не свяченый! Пропала вся семья.
И тут же вознес к небу наскоро сочиненную молитву:
«Отче наш! Прости их всех, не ведают бо что творят, а накажи лучше меня, только не особенно чтобы крепко… Аминь!»
Спал я плохо — душили кошмары, — а утром, придя в себя, умылся, взял преступно заработанный рубль и отправился под качели.
Мысль о качелях немного ободрила меня — увижу там праздничного Панталова, Мотьку Колесникова… Будем кататься на перекидных, пить бузу и есть татарские чебуреки по две копейки штука.
Рубль казался богатством, и я, переходя Большую Морскую, с некоторым даже презрением оглядел двух матросов: шли они, пошатываясь, и во все горло распевали популярный в севастопольских морских сферах романс:
Ой, не плачь, Маруся,
Ты будешь моя,
Кончу мореходку — Женюсь на тебе.
И кончали меланхолически:
Как тебе не стыдно, как тебе не жаль,
Что мине сменила на такую дрянь!
Завывание шарманок, пронзительный писк кларнета, сотрясающие все внутренности удары огромного барабана, все это сразу приятно оглушило меня. На одной стороне кто-то плясал, на другой — грязный клоун в рыжем парике кричал: «Месье, мадам — идите, я вам дам по мордам!» А посредине старый татарин устроил из покатой доски игру, вроде китайского биллиарда, и его густой голос изредка прорезывал всю какофонию звуков:
— А второй да бирот, — чем заставлял сильнее зажигаться все спортсменские сердца.
Цыган с большим кувшином красного лимонада, в котором аппетитно плескались тонко нарезанные лимоны, подошел ко мне:
— Панич, лимонада холодная! Две копейки одна стакана…
Было уже жарко.
— А ну, дай, — сказал я, облизав пересохшие губы. — Бери рубль, дай сдачи.
Он взял рубль, приветливо поглядел на меня и вдруг, оглянувшись и заорав на всю площадь: «Абдраман! Наконец, я тебя, подлеца, нашел!» — ринулся куда-то в сторону и замешался в толпу.
Я подождал пять минут, десять. Цыгана с моим рублем не было… Очевидно, радость встречи с загадочным Абдраманом совершенно изгнала в его цыганском сердце материальные обязательства перед покупателем.
Я вздохнул и, опустив голову, побрел домой.
А в сердце проснулся кто-то и громко сказал:
— Это за то, что ты Бога думал надуть, несвяченым куличом семью накормил!
И в голове проснулся кто-то другой и утешил:
— Если Бог наказал тебя, значит, пощадил семью. За одну вину двух наказаний не бывает.
Ну, и кончено! — облегченно вздохнул я ухмыляясь. — Расквитался своими боками.
Был я мал и глуп.
В нижеследующем рассказе есть все элементы, из которых слагается обычный сентиментальный рождественский рассказ: есть маленький мальчик, есть его мама и есть елочка, но только рассказ-то получается совсем другого сорта. Сентиментальность в нем, как говорится, и не ночевала.
Это рассказ серьезный, немного угрюмый и отчасти жестокий, как рождественский мороз на севере, как жестока сама жизнь.
Первый разговор о елке между Володькой и мамой возник дня за 3 до Рождества, и возник не преднамеренно, а, скорее, случайно, по дурацкому звуковому совпадению.
Намазывая за вечерним чаем кусок хлеба маслом, мама откусила кусочек и поморщилась.
— Масло-то, — проворчала она, — совсем елкое…
— А у меня елка будет? — осведомился Володька, с шумом схлебывая с ложки чай.
— Еще что выдумал! Не будет у тебя елки. Не до жиру — быть бы живу. Сама без перчаток хожу.
— Ловко, — сказал Володька. — У других детей сколько угодно елков, а у меня, будто я и не человек.
— Попробуй сам устроить — тогда и увидишь.
— Ну, и устрою. Большая важность. Еще почище твоей будет. Где мой картуз?
— Опять на улицу?! И что это за ребенок такой! Скоро совсем уличным мальчишкой сделаешься!.. Был бы жив отец, он бы тебе…
Но так и не узнал Володька, что бы сделал с ним отец: мать еще только добиралась до второй половины фразы, а он уже гигантскими прыжками спускался по лестнице, меняя на некоторых поворотах способ передвижения: съезжая на перилах верхом.
На улице Володька сразу принял важный, серьезный вид, как и полагалось владельцу многотысячного сокровища.
Дело в том, что в кармане Володьки лежал огромный бриллиант, найденный им вчера на улице, — большой сверкающий камень, величиной с лесной орех.