— Вера Петровна… Ровно в 12 часов ночи одним глупцом с пробитым пулей виском станет на нашей нелепой планете меньше.
— Вы это решили категорически?
— Да!
— И ничто не изменит вашего решения?
— Да!
— Печально. В таком случае, прощайте. Все-таки — желаю вам одуматься.
— Нет! Одуматься? Ха-ха! Что Мушуаров решил — это свято! Завтра меня не будет в живых.
Он молчит, судорожно дыша. После некоторой паузы говорить тихо, разделяя слоги:
— Прощайте. Не поминайте лихом…
Склонив голову, ждет ответа.
— Алло! Я говорю — про-щай-те… Не поминайте лих… Вера Петровна! Вы у телефона? Алло! Барышня! Почему вы разединили? Что? Там трубку уже повесили? Не может быть!! Дайте туда звонок. Алло.
— Вера Петровна?..
— Да, это я, Мушуаров? Что вы еще хотели сказать?..
— Нас разъединили.
— Нет, это я сама повесила трубку. Вы что же, еще что-нибудь хотите сказать?
— Да. У меня одна к вам просьба…
— Пожалуйста. Если смогу…
— Одна к вам просьба: не приходите ко мне на панихиду и не провожайте на кладбище… Это такая пошлятина — эти все разговоры, пересуды… Обещаете?
— Обещаю.
— Ну… пр… прощайте. Благослови вас Господь.
— Мерси. Всех благ.
Слышен стук повешенной трубки. Мушуаров долго сидит, ошеломленный. Проводит рукой по лбу.
— Вот дрянь-то! Кто-бы мог ожидать? Шел почти наверное и — на тебе! Ну, и черт с ней. Однако, это плохо, что так вышло. Завтра смеяться еще будет, другим расскажет… Гм!..
Долго ходит по своему кабинету Мушуаров, потирая лоб и бормоча невнятные слова…
Наконец, решительно подходить к столу, придвигает лист толстой почтовой бумаги. Пишет:
«Вера Петровна. Как странно: был я болен и вдруг сразу будто выздоровел, будто прозрел… Я вас любил… Боже ты мой, как я вас любил! Жизнь без вас казалась мне пучиной мрака… Вы мне казались идеальной женщиной, светлым лучом, ангелом доброты и ласки… И, не получив вашей любви, я решил умереть. Мое решение было бесповоротно, и о нем я сказал вам, думая, что так для нас обоих будет легче. Я сказал вам… И на что же я наткнулся — я, уже приговоривший себя к смерти?!! На издевательство, смех, холодное, ледяное равнодушие влюбленной в себя эгоистки… И подумал я: из-за такой женщины — умирать? Из за такого черствого сухаря, не способного на высокий подъем души — лишать себя жизни? Нет! Она не достойна этого! И я решил жить, убив свою любовь и взрастив на ее месте холодное полупрезрительное равнодушие… Нет! Не ради вас Мушуаров расстанется со своей безумной жизнью. Вот о чем я нынче продумал всю ночь, и о чем сейчас, измученный этой бессонной ночью — пишу. Прощайте. Когда-то ваш — Спиридон Мушуаров.»
В передней раздался звонок.
— Пришла? — подумал Мушуаров, заклеивая письмо. — То-то же. Все-таки, как-никак, a процентов шестьдесят на этом деле очищается…
…После заутрени решили идти разговляться к Крутонову.
Пошли к нему трое: два — веселые, оживленные, Вострозубов и Полянский, — шагали впереди, a сзади брел третий — размягченный торжественной заутреней, задумчивый, какой-то внутренне просветленный.
Фамилию этот третий носил такую: Мохнатых.
Когда пришли к Крутонову, поднялась сразу веселая суета, звон стаканов, стук ножей и вилок…
И опять трое были оживлены, включая и хозяина, a Мохнатых по прежнему поражал своим задумчивым, растроганно-печальным видом.
— Что с тобой такое делается, Мохнатых? — спросил озабоченный Крутонов, разливая в стаканы остатки четвертой бутылки.
— Эх, господа, — со стоном воскликнул Мохнатых, опуская пылающую голову на руки. — Может быть, это единственный день, когда хочется быть чистым, невинным, как агнец, — и что же! Никогда так, как в этот день, ты не чувствуешь себя негодяем и преступником!
— Мохнатых, что ты! Неужели, ты совершил преступление? — удивились приятели.
— Да, господа! Да, друзья мои, — простонал Мохнатых, являя на своем лице все признаки плачущего человека. — Как тяжело сознавать себя отбросом общества, преступником…
Хозяин разлил по стаканам остатки пятой бутылки и дружески посоветовал:
— А ты покайся. Гляди, и легче будет.
По тону слов хозяина Крутонова можно было безошибочно предположить, что в этом совете не заключалось ни капли альтруистического желания облегчить душевную тяжесть приятеля Мохнатых. А просто хозяин был снедаем самим земным, низшего порядка любопытством: что это за преступления, которые совершил Мохнатых?
Разлил остатки шестой бутылки и еще раз посоветовал:
— В самом деле, покайся, Мохнатых. Может мы тебя и облегчим как-нибудь.
— Конечно, облегчим, — пообещали Вострозубов и Полянский.
— Дорогие вы мои, — вдруг вскричал в необыкновенном экстазе Мохнатых, поднимаясь с места. — Родные вы мои. Недостоин аз, многогрешный, сидеть среди вас, чистых, светлых и вкушать из одной и той же бутылки пресветлое сие питие. Грешник я есмь, дондеже не…
— Ты лучше по-русски говори, — посоветовал Полянский.
— И по-русски скажу, — закричал в самозабвении Мохнатых: — И по французски, и по итальянски скажу — на всех языках скажу! Преступник я, господа, и мытарь! Знаете ли вы, что я сделал? Я нашему директору Топазову японские марки дарил. Чилийские, аргентинские, капские марки я ему дарил, родные вы мои…
Крутонов и Вострозубов удивленно переглянулись…
— Зачем же ты это делал, чудак?
— Чтоб подлизаться, господа, чтобы подлизаться. Пронюхал я, что собирает он марки, — хотя, и скрывал это тщательно старик! Пронюхал. А так как у него очищается место второго секретаря, то я и тово… Стал ему потаскивать редкие марочки. Подлизаюсь, думаю, a он меня и назначить секретарем!