— Прежде всего — уведите девочку. Глаша, или как вас там, извиняюсь, не знаю — возьмите ее, — распорядился Подходцев. — Вот… А что касается нас, то… простите, мужественный старик, что я о вас худо думал. Нас ввели в заблуждение, и первое наше впечатление в том и другом случае оказалось… гм! обманчивым. Ваша жена… да вот, лучше всего прочтите записку!
Мужественный старик прочел записку, нисколько не удивился и потом спросил:
— А чего, собственно, вы впутались в эту историю?
— Единственно из доброты, — угрюмо сказал Подходцев.
— Думали: страдающая мать, осиротевший ребенок, — сокрушенно подхватил Клинков.
— А дочка у вас чудесная, — похвалил Подходцев. — Как вы могли отдать нам ее, не понимаю! Повесить вас за это мало!
От похвалы дочери старик расцвел так, что даже пропустил мимо ушей неожиданный конец фразы.
— Славная девчонка, не правда ли?
— Очаровательная. Нам будет без нее скучно, — вдруг выступил вперед Клинков. — Вы будете иногда отпускать ее к нам? Кстати, — вспомнил он, вынимая из-за пазухи знаменитую громовскую корову. — Вот ее корова. Передайте ей. Молока не дает, но зато и сена не просит.
— Откуда эта корова?
— Громов подарил. Чудесная девочка!
Надо знать отцовское сердце, чтобы допустить, казалось бы, невероятный факт: через полчаса три приятеля сидели у гостеприимного хозяина в его столовой, чокаясь старой мадерой и запивая свое горе, каждый по-своему: Клинков с Подходцевым шумно, Громов — угрюмо, молчаливо.
— Что это он такой? — участливо спросил хозяин.
— У него большое горе, — неопределенно сказал Подходцев.
А Клинков прибавил:
— Такое же почти, как у вас, только больше.
Громов сказал толстому Клинкову:
— Меня беспокоит Подходцев.
— Да уж… успокоительного в этом молодце маловато.
— Клинков! Я тебе говорю серьезно: меня очень беспокоит Подходцев!
— Хорошо. Завтра я перережу ему горло, и все твои беспокойства кончатся.
— Какие вы оба странные, право, — печально прошептал Громов. — Ты все время остришь с самым холодным, неласковым видом, Подходцев замкнулся и только и делает, что беспокоит меня. Вот уже шесть лет, как мы неразлучно бок о бок живем все вместе, а еще не было более гнусного, более холодного времени.
Тон Громова поразил заплывшее жиром сердце Клинкова.
— Деточка, — сказал он, целуя его где-то между ухом и затылком, — может быть, мы оба и мерзавцы с Подходцевым, но зачем ты так безжалостно освещаешь это прожектором твоего анализа?.. В самом деле — что ты подметил в Подходцеве?
Опрокинув голову на подушку и заложив руки за голову, Громов угрюмо проворчал:
— Так-таки ты ничего и не замечаешь? Гм!.. Знаешь ли ты, что Подходцев последнее время каждый день меняет воротнички, вчера разбранил Митьку за то, что тот якобы плохо вычистил ему платье, а нынче… Знаешь ли, что он выкинул нынче?
— И знать нечего, — ухмыльнулся Клинков, втайне серьезно обеспокоенный. — Наверное, выкинул какую-нибудь глупость. От него только этого и ожидаешь.
— Да, брат… это уже верх! Нынче утром подходит он ко мне, стал этак вполоборота, рожа красная, как бурак, и говорит этаким псевдонебрежным тоном, будто кстати, мол, пришлось: «А что, стариканушка Громов, нет ли у тебя лилового шелкового платочка для пиджачного кармана?» А когда я тут же, как сноп, свалился с постели и пытался укусить его за его глупую ногу, он вдруг этак по-балетному приподнимает свои брючишки и лепечет там, наверху: «Видишь ли, Громов, у меня чулки нынче лиловые, так нужно, чтобы и платочек в пиджачном кармане был в тон». Тут уж я не выдержал: завыл, зарычал, схватил сапожную щетку, чтобы почистить его лиловые чулочки, но он испугался, вырвался и куда-то убежал. До сих пор его нет.
— Черт возьми! — пролепетал ошеломленный этим страшным рассказом Клинков. — Черт возьми… Повеяло каким-то нехорошим ветром. Мы, кажется, вступили в период пассатов и муссонов. Громов… Что ты думаешь об этом?
— Думаю я, братец ты мой, так: из вычищенного платья, лиловых чулков и шелкового платочка слагается совершенно определенная грозная вещь — баба!
— Что ты говоришь?! Настоящая баба из приличного общества?!
— Да, братец ты мой. Из того общества, куда нас с тобой и на порог не пустят.
— Кого не пустят, а кого и пустят, — хвастливо подмигнул Клинков. — Меня, брат, однажды целое лето принимали в семье одного статского советника.
— Ну да, но как принимали? Как пилюлю: сморщившись. Мне, конечно, в былое время приходилось вращаться в обществе…
— Ну, много ли ты вращался? Как только приходил куда — сейчас же тебе придавали вращательное движение с лестницы.
— Потому что разнюхивали о моей с тобой дружбе.
— Дружба со мной — это было единственное, что спасло тебя от побоев в приличном обществе. «Это какой Громов? — спрашивает какой-нибудь граф. — Не тот ли, до дружбы с которым снисходит знаменитый Клинков? О, в таком случае не бейте его, господа. Выгоните его просто из дому». Что касается меня, то я в каком угодно салоне вызову восхищение и зависть.
— Например, в «салоне для стрижки и бритья», — раздался у дверей новый голос.
Прислонившись к косяку, стоял оживленный, со сверкающими глазами Подходцев.
Громов и Клинков принялись глядеть на него долго и пронзительно.
Переваливаясь, Громов подошел к новоприбывшему, поглядел на кончик лилового шелкового платочка, выглядывавший из бокового кармана, и, засунув этот кончик глубоко в карман, сказал: