Чтобы замаскировать смущение. Подходцев отвернулся от стола.
— А вот, господа, рояль.
Громов добросовестно осмотрел и рояль, приблизив глаза к самой полированной крышке, будто бы он рассматривал не рояль, а маленькое диковинное насекомое…
— А теперь к столу, господа, к столу!
Было все… Сверкающий самовар. Бутылка коньяку. Бутылка белого вина. Графинчик рому. Свежая икра. Семга. Ветчина. Сардины. Холодные телячьи котлетки. Сверкающая белизной посуда. Чудесно вымытые салфетки. Около икры — лопаточка! Около сардин — другая! Около семги — двузубая фигурная вилочка!
Подходцев не знал, куда девать глаза. А Клинков сидел, ел за троих и жег Подходцева горячим взглядом.
После третьей рюмки Громов вдруг застучал ножом по тарелке. Бедняга сделал это машинально, просто по привычке к ресторану, где таким образом подзывается официант для перемены тарелок или для чего другого.
Но тут же опомнился и с ужасом поглядел на хозяев.
— Браво, — не понял его Подходцев. — Громов хочет сказать речь. Говори, дружище, не бойся.
Это все-таки был выход.
— Господа! — начал Громов, запинаясь. — Русская пословица говорит: «Одна голова не бедна, а если и бедна, так одна»… Гм! То есть не то! Я хотел сказать другое. Впрочем… Зачем слова, господа? Главное — поступки! Гм!..
И совершил поступок: сел и обжег себе губы чаем.
Домой возвращались угрюмые.
— Насколько я понял твой стук ножом по тарелке, — сердито сказал Клинков, — ты просто звал официанта?
— Понимаешь… Я совсем машинально. Привычка…
— Знаешь, чего я боялся?
— Ну? — робко взглянул на него измученными глазами Громов.
— Что ты, когда поужинаешь, вдруг застучишь по тарелке и скажешь: «Человек, счет!»
— Ты психолог.
Оба остановились, обернули лица к лунному небу, и Клинков сказал тихо:
— Нет… Нам с тобой в приличных домах нельзя бывать.
Громов серьезно добавил:
— Кто знает. Может быть, в этом тоже наше счастье.
— Аминь.
Комната большая, но низкая.
Меблировка довольно однообразная: три стола, заваленные книгами, исписанной бумагой и газетами; три кровати, две из которых завалены телами лежащих мужчин; и наконец, три стула — ничем не заваленные.
Третья кровать — пуста.
Зато у ее изголовья прибита черная дощечка, как на больничных кроватях.
А на дощечке написано:
...«Подходцев — млекопитающее, жвачное, и то не всегда.
Заболел женитьбой 11 мая 19…
Выздоровел…»
— Клинков?
— Ну?
— У моей кровати сзади стоит безносая старуха с косой.
— Худая?
— Очень.
— Жаль. А то можно было бы зарезать ее этой косой и съесть.
— Клинков?
— Ну?
— Уверяю тебя, что тебе не нужны серые диагоналевые брюки. Ну, на что они тебе?
— Нельзя, нельзя. И не заикайся об этом.
— Ты и без них обойдешься. Человек ты все равно красивый, мужественный — в диагоналевых ли брюках или без них. Наоборот, когда ты в старых, черных — у тебя делается очень благородное лицо. Римское. Ей-Богу, Клинков, ну?
— Не проси, Громов. Все равно это невозможно.
— Ведь я почему тебя прошу? Потому что — знаю — ты умный, интеллигентный человек. В тебе есть много чего-то этакого, знаешь, такого… ну, одним словом, чего-то замечательного. Ты выше этих побрякушек. Дух твой высоко парит над земными суетными утехами и интеллект…
— Не подмазывайся. Все равно ничего не выйдет.
— Вот дубина-то африканская! Видал ли еще когда-нибудь мир подобную мерзость?! Если ты хочешь знать, эти брюки сидят на тебе, как на корове седло. Да и не мудрено: стоит только в любой костюм всунуть эти толстые обрубки, которые в минуты сатанинской самонадеянности ты называешь ногами, чтобы любой костюм вызвал всеобщее отвращение.
— А зато у меня благородное римское лицо, — засмеялся Клинков. — Ты сам же давеча говорил.
— С голоду, брат, и не то еще скажешь. Собственно, у тебя лицо, с моей точки зрения, еще лучше, чем римское, — оно напоминает хорошо выпеченную булку. Только жаль, что в нее запечены два черных тусклых таракана.
Клинков, не слушая товарища, закинул руки за голову и мечтательно прошептал:
— Пирожки с ливером… Я разрезываю пирожок, вмазываю в нутро добрый кусок паюсной икры, масла и снова складываю этот пирожок. Он горячий, и масло тает там внутри, пропитывая начинку… Я выпиваю рюмочку холодной английской горькой, потом откусываю половину ливерного пирожка с икрой… Горяченького…
— Чтоб тебе подавиться этим пирожком.
— Я иду даже на это. Давай разделим труд: ты доставляй мне подобные пирожки, а я беру на себя давиться ими.
— Хороша бывает вареная колбаса, положенная толстым ломтем на кусок развесного серого хлеба, — заметил непритязательный Громов и, помедлив немного, сделал дипломатический шаг совсем в другую область: — Теперь, собственно говоря, в свете уже перестали носить серые диагоналевые брюки. Это считается устаревшим. Мне говорил один прожигатель жизни, граф.
— Пусть я провалюсь, если ты не выдумал сейчас этого графа.
— Свинья.
— Серьезно?
— Хуже свиньи. Если бы ты был только свинья, я бы зажарил тебя и съел.
— Перешел бы, так сказать, в самоеды?
— В лопари, во всяком случае. А знаешь, что я тебе скажу?
— Воображаю.
— Пойдем к Подходцеву. У него, наверное, есть какой-нибудь харч.
Лениво-ироническое выражение лица Клинкова изменилось. Будто ветром сдуло.